На главную   Содержание   Следующая
 

Гамбит Козырицкого
 
 
  
 
МАСТЕР ШЕЛ ПО ГОГОЛЕВСКОМУ бульвару. Ненавязчиво светило солнце, склоняющееся книзу и едва не цепляющее крыши домов в Сивцевом Вражке; в серых ветвях разворачивались, рябили юной зеленью первые листочки, тонкие, острые, еще не затвердевшие на ветрах жизни; среди сказочных деревянных фигур играли дети.
Сегодня завершился эксперимент. В последний, наверное, раз они собрались вместе – профессор, ассистент и он, мастер, и зашипело, поднялось белой пеною шампанское, разлитое в чашку с отбитой ручкой и два граненых стакана.
Мастер был свободен.
Он ни о чем не жалел. Его единоборство с машиной закончилось, исправить, увы, ничего не удалось, но совесть, язвительная совесть его была удивительно спокойна... Да и так ли уже печальны итоги? Разве он не обрел за эти долгие, тягучие недели нечто такое, чего не смогли разбудить в нем многие годы, вялой чередой прошедшие мимо? И разве сам он остался тем же человеком, какой, четыре месяца назад вошел в подъезд Института вычислительной техники?. Мысли, разбегаясь, понеслись назад, путаясь и обгоняя друг друга; но вот хаотичное их движение замедлилось, карусель впечатлений остановилась, и мастер отчетливо, как на экране, увидел себя в тот казавшийся теперь таким далеким день...


ДЛИННЫЙ KOРИДОР Института. Рабочий день давно кончился. Люминесцентные лампы, включенные через одну, нудно гудят, отбрасывая свет холодный и безжизненный. Как в операционной, подумал мастер, хотя в операционной никогда не был. Он поймал себя на том, что идет, заложив руки за спину, как арестант на прогулке. Мастер разомкнул пальцы и, желая прервать затянувшееся молчание, повернулся к шагавшему рядом профессору.
– Так вы говорите, машина ваша уникальна... Видимо, это будет одна из сильнейших программ в мире?
Профессор, седенький маленький человечек с небесно-голубыми, слегка навыкате, глазами, отрицательно покачал головой:
– Едва ли. Хотя это и не исключено. Дело в том, что мы не ставили своей целью создать машину, обладающую, говоря житейским языком, наибольшей практической силой. Для нас это просто не представляет интереса. Мы по пытались создать программу, в которой... как бы вам сказать... смоделировано развитие человеческого интеллекта, что ли. Машину, способную учиться в процессе ее... х-мм... деятельности. Такая машина, кстати, многократно описана фантастами. Не припоминаете? Станислав Лем, Брэдбери, братья Cтрyгацкие?
– Я не читаю фантастики, – сказал мастер.
– Ну, может быть, правильно делаете, – вполне миролюбиво молвил профессор.– Словом, самообучающаяся машина. Это трудно объяснить человеку, не знакомому с азами высшей математики и кибернетики... Вы уж извините, мастер... Для нас не так важен уровень игры программы, как сам процесс ее совершенствования. Про-це-эсс, – еще раз протянул он и пытливо глянул на мастера.
Но выражение лица собеседника было неопределенно: мастер носил очки с темными стеклами, не снимая их, кажется, никогда, как и потертый замшевый пиджак.
Коридор кончился узкой, обитой листовым железом дверью. Профессор пошарил в кармане, достал ключ и открыл. Посреди комнаты, небольшой, с выкрашенными в неизбежный синий цвет стенами, стоял шахматный столик, рядом с ним – стул. Больше в комнате ничего не было. В углу мастер заметил еще одну железную дверь. Он понял, что за ней находится машина.
– Играть придется здесь, – услышал он странно измененный пустотой комнаты голос профессора.
– Скажите, профессор, – задал мастер давно мучивший его вопрос, – почему все-таки вы пригласили именно меня? Ведь могли же найти человека посолиднее, кого-то из гроссов даже?
– Видите ли, – замялся профессор, – гроссмейстер – это шумиха, сенсации, крикливые заголовки и тому подобная зряшная суета. Нам это ни к чему. Важно, насколько машина приблизится к уровню человека, который выступит к роли, так сказать, учителя. Только это. Применительно к нашему случаю – станет ли она играть в вашу силу, силу мастера с рейтингом 2337, – блеснул профессор памятью. – Мы предполагаем, что наша программа в состоянии достичь уровня любого шахматиста, поставленного с ней в отношении обратной связи. Будь то гроссмейстер или перворазрядник... Вопрос лишь во времени. Словом, действие равно противодействию...
Мастер еще раз огляделся по сторонам (синяя комната произвела на него самое невыгодное впечатление), поднял глаза вверх (все те же лампы дневного света) и с неожиданным для самого себя раздражением сказал:
– Извините, но я не уверен, что машина будет играть даже в мою силу.
– Это-то мы и проверим, не зря же мы вое это затеваем, – с ласковым терпением в голосе сказал профессор, и мастер подумал, что такие прозрачные, невинные голубые глазки пристало бы иметь сказочному троллю или на худой конец руководителю детского кукольного театра, но никак не преуспевающему технократу, работающему в учреждении с военизированной охраной. – Это мы, дорогой мой, и проверим, – еще раз повторил профессор, как-то успокоительно повторил, и весь запал мастера, невесть откуда появившийся и неизвестно против кого направленный, враз улетучился. И он как ни в чем не бывало продолжил свои наивные и, несомненно, шокирующие профессора крайним невежеством расспросы.
– Вы говорите, машина будет учиться. Но ведь какой-то минимум... информации... в нее заложен? Ну, партии, анализы, дебюты?..
– В машинной памяти сейчас – около ста партий одного из самых ярких шахматистов середины прошлого века.
– Кого же? – с деланным безразличием спросил мастер, а в мозгу уже вспыхнули овеянные славой имена Морфи и Андерсена, и забилось, застучало его сердце...
Профессор, казалось, прочел его мысли.
– Нет, никого из великих мы трогать не стали, – ответил он. – Я вам говорил: ажиотаж нам не нужен. В машинной памяти – партии Леопольда Кoзырицкого, всего лишь.
– Козырицкого, – разочарованно протянул мастер. Он чувствовал себя почти обманутым. – Почему же именно Козырицкого?
– А почему бы и нет? – вопросом на вопрос ответил профессор действительно, почему бы и нет, подумал мастер? Почему он, скромный, прямо скажем, весьма скромный мастер по какой-то чудесной случайности должен стать партнером – да что там, противником! – легендарного Пола Морфи? Почему?
– Кстати, – прервал его мысли профессор, – творческое кредо Кoзырицкого и натолкнуло нас на мысль обратиться к вам.
– Не понимаю, – сказал мастер, – Козырицкий был романтиком, так сказать, рыцарем без страха и упрека, а я...
– Вот-вот, – обрадовался профессор. – Мы заинтересованы в том, чтобы максимально расширить диапазон нашего эксперимента. Между... м-мм... противниками должен быть разрыв не только по классу игры, но и по творческим взглядам... насколько, конечно, возможно применять это понятие к искусственному интеллекту, – усмехнулся профессор. ... Нам сказали, что вы шахматист... – тут он замялся, – довольно сдержанного темперамента.
И ощущая, что, быть может, выразился не вполне тактично, совсем уже деловым тоном закончил:
– Начинаем завтра же. Играть придется после девяти вечера: днем времени на ЭВМ нам в достаточном объеме получить не удалось. Вам будет помогать ассистент. Ваши пожелания?
– Настольную лампу...– мастер неприязненно посмотрел в потолок, сиявший неоновой белизной.
– Это мы предусмотрели – завтра будет, – быстро отреагировал профессор.
– ...пепельницу...
– …так...
– ... и, если возможно,– мастер покосился в сторону окна, заклеить рамы. Дует изрядно, а на дворе как-никак декабрь.
– Хорошо, – сказал профессор и что-то пометил в своем блокноте.– Еще?
– И втащите сюда что-нибудь из мебели, чтобы не было этого ужасного эха...


ДОМА МАСТЕР ДОЛГО рылся в своей библиотеке, пытаясь найти что-нибудь о Козырицком. Удалось раскопать немногое. Сын обедневшего польского аристократа, мать немка... – читал мастер набранное петитом, – разносторонне образован, талантливый музыкант и композитор. Владел пятью языками... Участвовал в студенческих беспорядках, вынужден эмигрировать... В Париже стал шахматным профессионалом... Играл на ставку, пять франков партия (интересно, сколько это на наши деньги?). Давал уроки шахматной игры, – мастер перевернул страницу, – придумал гамбит, названный его именем. Умер в нищете в возрасте сорока четырех лет... В двадцати трех изданиях была воспроизведена знаменитая партия, сыгранная в Бременском турнире: Козырицкий был разгромлен своим гениальным соперником, неправдоподобно красиво, в двадцать с небольшим ходов. Других партий Козырицкого обнаружить не удалось (и где их только отыскали профессор и его сотрудники?) Не удалось найти и портрета своего будущего противника. Тем не менее, мастер почему-то представлял его артистической внешности человеком с грустными глазами и большим бантом на шее.
Для очистки совести и спокойствия душевного мастер переиграл на доске полсотни партий корифеев прошлого. Он получил удовольствие. Были люди, были... великаны!.. – бормотал мастер, потягивая пиво и удивляясь тому, как причудливо сочетались на доске смелые жертвы и самые что ни на есть легковесные, наивные, суетливые наскоки. Были люди, были, и мысль их парила, и душа не спала... Но – что и говорить! – несмотря на блестящие атаки, смерчем проносившиеся по доске, несмотря на сказочные комбинации, едва ли возможные в наше время, как невозможны в наш рациональный век ведьмы, гномы и разные там щелкунчики, недостатки их игры были видны современному мастеру невооруженным глазом, Однако, хотя результат матча о искусственным шахматистом больше сомнения не вызывал, мастер лег спать с ощущением смутного беспокойства.


ПРОШЛО ДВЕ НЕДЕЛИ, сыграно было три десятка партий. Превосходство мастера было подавляющим. Он легко отражал неподготовленные атаки своего электронного противника и жестоко наказывал его за грубые стратегические ошибки. Часто ему удавалось уже с первых ходов стиснуть позицию машины стальным, неумолимо сжимавшимся обручем, и кисли, задыхались на последних горизонталях ее фигуры...
Мастер проиграл лишь дважды. Сначала (это было в девятнадцатой партии при счете 17 1/2 на 1/2 очка) он просмотрел хитрую ловушку, остался без фигуры и несмотря на длительное сопротивление спастись не смог. В другой раз, уже в третьем десятке партий, он сознательно сделал гнилой, как говорят шахматисты, ход, желая проверить, найдет ли машина тонкое, почти этюдное опровержение. Машина, к его удивлению, своего не упустила.
– Ну, мастер, как идут дела? – спросил заглянувший как-то в синюю комнату профессор.
– Вы ведь в курсе, – пожал плечами мастер.
– Мне интересны ваши впечатления.
– Никаких особых впечатлений нет... Играем потихоньку. А результат... Я же вам говорил – вряд ли ваша машина будет играть в силу мастера.
– Как знать, как знать, – обронил профессор и удалился, аккуратно прикрыв за собой дверь.
Мастер пожалел его: ведь терпела крах идея, которой профессор посвятил столько лет! Шутка ли, самообучающаяся программа, модель человеческого интеллекта! Но жизнь есть жизнь, она беспощадна к мечтателям, от нее не уйдешь, ее не обманешь...
И снова началась игра, снова юный ассистент, исчезая за железной дверью, возвращался с листком бумаги в руках и делал ход на доске.


ВРЕМЯ ШЛО, счет рос, ничего не менялось.
Машина по-прежнему терпела сокрушительные поражения, но не собиралась отказываться ни от бесшабашной манеры игры, ни от столь милого ее сердцу гамбита Козырицкого. Однако победы уже не приносили мастеру удовлетворения. Позиции гамбита давили на него, не отпуская, казалось, ни на минуту. Они стояли перед глазами днем: в столовой, в театре, на футболе. Они снились ему по ночам; фигуры медленно копошились, образуя фантастический клубок; потом клубок разматывался, позиция прояснялась, принимая знакомые контуры. Доска, покачиваясь, плыла в воздухе, почти вертикально, но, фигуры почему-то не осыпались... После таких снов мастер просыпался с тяжелой головой, и на шахматы не хотелось даже смотреть.
Снились мастеру и другие гадкие, отвратительные околошахматные и совсем нешахматные сны. Ему приснилось, что он пригласил на футбол знакомого гроссмейстера, тот пришел, но сделал вид, будто его, мастера, не узнал, и сел с другими. И еще: его пытаются заставить играть на рояле, потом на гитаре, на мандолине, он отказывается – «не умею» – его тут же начинают учить, показывать, где и как прижимать струны, он ничего не понимает, болван последний, а идет концерт, и зал полон публики... А еще мастеру привиделось: черное солнце над Серебряным бором, блестит вода, песчаный, как, в дни его юности, пляж полон народу, а он плывет, тяжело, и почему-то не сняв рубашки... И еще всякая чушь. Плохо спал мастер, ох, плохо...
Знакомый врач посоветовал принимать тазепам.
После этого вредные сны прекратились. Канули куда-то толпы, несущие под его окном транспаранты: «Претворим гамбит Козырицкого в жизнь». Растворилась витавшая в плотном, вязком воздухе доска с наползавшими друг на друга фигурами в центре и странной пустотой у неясно очерченных краев. Сны стали реже, тише, прозрачнее. Исчезла и тревожащая душу тень вечного неудачника и фантазера, полуголодного романтика и музыканта-любителя, этого загадочного Иоганна Леопольда Козырицкого.


– СКАЖИТЕ, МАЭСТРО, что вы думаете о Козырицком? – поинтересовался наш герой у знакомого гроссмейстера, того самого, который так странно и высокомерно повел себя в вышеизложенном сне.
– Козырицкий? – задумался гроссмейстер. – Козырицкий... Это был талант, да, талант – незаурядный, подлинный. И как это бывает в жизни, не оцененный ни современниками, ни нами, безжалостными потомками. Столько дать шахматам... гамбит Козырицкого вспомните хотя бы... и войти в историю одной проигранной партией!
Впрочем, мастер, все романтики были неудачниками... пока оставались романтиками. Стейниц ведь тоже был романтиком... в юности – вы же знаете... Только мы с вами, дорогой мастер, – гроссмейстер улыбнулся, – родились взрослыми. У нас не было шахматной юности. И мне – поверьте, я не рисуюсь – этого немного жаль.


ШАХМАТНАЯ ЮНОСТЬ У МАСТЕРА, конечно же, была. Он живо представил себе желтый, с колоннами особняк, в котором помещался К-ский районный дом пионеров. Здесь он начал заниматься в шахматной секции, здесь добрался до кандидата в мастера. Длинная комната с развешенными по стенам портретами чемпионов мира. Демонстрационная доска, на которой руководитель секции, первый и последний тренер мастера, проводил занятия по теории шахмат. Засевший на всю жизнь в голову вальс цветов, под который изо дня в день, из месяца в месяц занимались гимнастки в зале, находившемся этажом ниже...
Этот вальс, казалось ему, звучал еще в тот далекий майский день 195... года, когда отец впервые привел его, второклассника с аккуратной челкой на лбу, в комнату с портретами. Его посадили с кем-то – первого своего противника он не запомнил, от волнения, наверное, – и он выиграл, потом еще раз, и у другого, и у третьего. Против него выпустили маститого третьеразрядника, как и все третьеразрядники, несколько самоуверенного; он показался будущему мастеру совсем взрослым, а было ему, скорее всего, лет тринадцать- четырнадцать. Результат тот же. Потом он обыграл еще одного большого и давно занимающегося.
Подошел тренер, побеседовал с ним – как зовут, где живет, в какой класс ходит. И проэкзаменовал по шахматной нотации – настоящий, серьезный шахматист должен уметь записывать ходы.
Он все назвал правильно, и только в конце, когда тренер указал на поле, где в начале партии стоит королевский конь белых, сказал: «ге-один» (так говорил отец). «Же-один», – поправил тренер. Его лысая голова блестела в лучах полуденного солнца. «Же-один»! Надо же, такая пустяковина, а пробилась из-под асфальтовой толщи тысяч и тысяч дней, а ведь прошло почти тридцать лет, и уже забыто многое, навсегда забыто, и даже женщин, любивших его и любимых им, не всех он помнит по имени... Удивительная штука память…
И было тогда мастеру девять лет. Целых девять лет. Теперь начинают и раньше, шахматы помолодели, не редкость уже и юный кандидат в мастера, которого бабушка провожает в школу и за руку переводит через дорогу. А он добрался до первого разряда только в девятом классе. Нет, не расщедрилась природа, не наделила его талантом, не наделила...
Мастер вспомнил свой первый турнир. Играли, как тогда говорили, «на четвертый разряд», и все мероприятие завершилось в два воскресенья. Будущий мастер набрал в этом турнире чертову прорву очков. Выиграл у всех, и только одну партию сыграл вничью. И всплыло перед глазами: белые ферзь, король и еще туча фигур гонят, преследуют одинокого, беззащитного, черного короля, противник мужественно сопротивляется, и вдруг – ах-ах-ах! – неосторожный ход, пат, ничья, первое в жизни турнирное разочарование.
Зато потом, в этом же турнире и, помнится, в этот же день ему зевнули целого ферзя – единственный раз в его богатой практике. Мастер и сейчас помнил, как это произошло, в совсем безрадостном для него положении, помнил и противника – высокого, года на четыре старше него парня с заусенцами на крупных руках, настоящего переростка. Фамилия его была – Новаковский.
А в следующем турнире, когда честолюбивые помыслы устремлены были уже к сияющему в вышине третьему разряду, он сам подставил фигуру, и противник, сжалившись, вернул ему ход. Об этом эпизоде мастер до сих пор вспоминал с чувством стыда, потому что ту партию у своего благодетеля он выиграл...
И послышалось мастеру тиканье часов, беспрерывный сухой треск, изредка прерываемый короткой напряженной паузой... Блиц, блиц! Какой русский не любит быстрой езды, восклицал писатель, и какой шахматист не был в ранней юности заворожен волшебным азартом блица, когда отпущено тебе на все про все пять минут, а дальше – с легким, почти неслышным шорохом, как осенний лист, падает флажок на твоих часах, и что-то обрывается внутри...
Мастер с каким-то даже умилением представил себе тогдашние шахматные часы – устойчивые, сработанные из светлого, покрытого желтоватым лаком, дерева, с двумя большими циферблатами и красными, со стрелочкой на конце, флажками у цифры двенадцать. Нынешние часы, маленькие, пластмассовые, он не любил: раздражала и их нарочитая хрупкость, и омерзительный лязгающий стук металлической кнопки по корпусу.
Впрочем, и в то далекое время часы не отличались прочностью и удароустойчивостью. Они – увы! – беспрерывно ломались и останавливались. Чинил их папа одной из девочек, часовщик по профессии, и, конечно, бесплатно. Потом девочка в секцию ходить перестала, часов стало не хватать, и тренер, объясняя, что блиц бесполезен, а, быть может, даже вреден для молодого шахматиста, а кроме того разрушителен для инвентаря, отбирал часы и прятал их в шкаф.
Сколько мастер себя помнил, он мечтал здорово научиться играть блиц – и эта скромная его мечта не осуществилась. Чего-то недоставало у мастера в характере, и он так и не перестал терять голову в те мгновения, когда минутная стрелка, стремясь к цифре двенадцать, неумолимо приподнимала флажок, и боязнь потерять сразу все так и не покинула его...
И вспомнились ему друзья. Юра Боголюбов, светловолосый, с очень нежной кожей и длинными загибающимися кверху ресницами, однофамилец знаменитого гроссмейстера... Саша Ворновицкий, толстогубый, как потомок Ганнибала, в тяжелый роговых очках, удивительный оптимист в жизни и в шахматах, Саша Ворнавицкий, у которого мастер выиграл все партии, кроме одной, и – надо же! – уцелела, чудом осталась в записной книжке именно это одна... Женя Метаковский, который с непонятным для будущего мастера энтузиазмом рассказывал ему о свойствах мушки-дрозофилы, потом поступил на биофак и вплотную занялся этой самой мушкой...
И встало у мастера перед глазами: воскресный день, очередной тур первенства Москвы среди домов пионеров, вся секция собирается у желтого особняка с колонными и шумной толпой – человек тридцать, и совсем не похожи на задумчивых шахматистов – едет на матч. Весело ехали, говорливо, но за болтовней и шуточками уже скрывалось настоящее предматчевое напряжение. Его, мастера, место было – третья доска за мальчиков, рядом с Юрой Боголюбовым, и лет ему – четырнадцать...
О, ностальгия, ностальгия! Щемящее, волшебное, желанное чувство!
Дальше, как ни странно, воспоминания становились все более размытыми, бледнели, а потом и вовсе пропали, превратившись в хранившуюся в шкафу груду бланков с записью партий.
Пропали – но в те минуты, когда он сквозь сгустившийся туман с напряжением вглядывался в давно прошедшие годы, годы его юности, ему открылось, что расчетливость, приземленность помыслов, боязнь риска шевелились, тлели в нем уже тогда. И он неожиданно поймал себя на мысли, что бог знает сколько лет не получал удовольствия от игры. От победы – да, а от игры, самой по себе – нет, этого давно, очень давно не было.


НЕЗАМЕТНО КОНЧИЛАСЬ ЗИМА. Стоял март, с утра небо было нежным, синеватым, прозрачным; потом поднималось солнце, небо заволакивалось белесой пеленой, тускнело и выцветало. Снег стаял в три дня, и по бескрайним асфальтам столицы шальной холодный ветер поземкой гонял коричневую песчаную пыль. По вечерам, когда мастер отправлялся в институт, еще подмораживало, но днем в открытую форточку уже врывался волнующий, чуть влажный весенний воздух, несущий в себе предвкушение перемен, и обманчивое предчувствие нового, и надежды на лучшее...
Именно в это время мастер стал замечать, что машина усиливается. Ему, человеку, далекому от мира техники, представлялось, будто в машине включились какие-то дремавшие до поры до времени блоки, и эти блоки, пропустив через себя информацию, накопившуюся за три месяца борьбы в синей комнате, наконец-то перековали завязший в девятнадцатом веке искусственный интеллект.
Некоторое время мастер продолжал играть, движимый силой инерции, – современно, но, по большому шахматному счету, чуть поверхностно. Несколько раз это для него плохо кончалось. Тогда он стал действовать предельно внимательно, осторожно, сдержанно – так, как он играл бы в серьезном турнире с опасным, примерно равным по силе соперником. Чаша весов вновь склонилась в его сторону – очень ненадолго и в последний раз.
Потом машина заиграла совсем сухо, практично – и дьявольски сильно. Она безошибочно боролась против слабых пешек, охотно меняла фигуры, уповая на свою, невесть каким способом обретенную, технику, и безошибочно считала варианты. Кроме того, эта штуковина избегала всякого риска. Мастер с отвращением узнал в игре электронного шахматиста выхолощенное и утрированное отражение своего стиля. Разница была только в том, что машина не ошибалась и ни на секунду не поддавалась эмоциям. Тех соблазнов, которые возникают перед глазами шахматиста и могут совлечь с избранного пути даже самого стойкого и холодного прагматика, для нее просто не существовало. Выдержка, терпение у нее были, что называется, железные. И чувство неловкости перед партнером ее не тяготило: чуть лучший, даже с минимальным, символическим перевесом эндшпиль машина готова была играть до голых королей.
Словом, перед мастером был вполне сложившийся шахматный монстр, и ужасно было сознавать, что это чудовище, этот Франкенштейн – его, мастера, детище, его зеркальное отражение, более того – тот идеал шахматиста, к которому он всю жизнь стремился и которого не достиг только в силу ограниченности своих способностей. Монстр, наделенный совершенным искусственным разумом и худшими пороками заскорузлой, ограниченной, бескрылой человеческой души.


– СКАЖИТЕ, – ОБРАТИЛСЯ МАСТЕР к помогавшему ему ассистенту, – где конкретно можно будет использовать опыт, приобретенный машиной в ходе нашего эксперимента?
– О, здесь открываются удивительные перспективы! – отвечал ему молодой ассистент-практикант, который, кажется, собирался писать по итогам эксперимента дипломную работу. – Перспективы поистине грандиозные! Мы выбрали из всех видов человеческой деятельности шахматы только потому, что они легче всего поддаются формализации, переводу на язык математических символов. Но теоретически можно использовать машину в науке и...м-мм... даже запустить ее (так и сказал – запустить!) в сферу искусства, литературы, музыки... Представьте, только на одну минуту представьте себе, мастер, – говорил юный ассистент, и глаза его горели энтузиазмом, – мы закладываем в машину трагедии Шекспира, переведенные на язык математики – это сложно, но теоретически, повторяю, возможно – и придаем ей современного писателя, владеющего современным языком, находящегося в курсе современных проблем... ну, там энергетический и экологический кризис... рост терроризма... м-мм... трудовая дисциплина, разводы. Они общаются, и через три месяца машина выдает пьесу на современную тему, актуальную, по-шекспировски талантливую, во всех отношениях выдержанную, проникнутую научным мировоззрением и пониманием задач сегодняшнего дня. Редактору остается только слегка пройтись по тексту, убирая шероховатости... Представляете? – и ассистент сглотнул слюну.
– О, господи! – простонал мастер, живо представив себе Шекспира, попавшего на выучку к средней руки литератору. – О, господи...


ПОЗДНИМ ВЕЧЕРОМ, КОГДА потоки людей, выносимых из дверей учреждений к троллейбусным остановкам и станциям метро, уже схлынули, мастер не спеша шел вниз по улице Горького. Неприятные, тревожные мысли лезли ему в голову. Он, именно он заразил машину, рожденную под знаком светлого гения Козырицкого, унылым, убогим, серым практицизмом! Подумать только, Козырицкий, человек, который жил шахматами в буквальном смысле слова и для которого результат партии решал, будет ли он ужинать сегодня и обедать завтра, фантазировал, творил, парил, а они, нынешние, и в частности, он сам...
Тут ход его мысли прервался. К мастеру пристроилась собака, типичная беспородная дворняжка, и некоторое время бежала возле его левой ноги, искательно, но не теряя чувства собственного достоинства заглядывая ему в глаза. У большого гастрономического магазина она отстала. Мастер оглянулся. Собака вилась вокруг вышедшей из магазина уборщицы в синем рабочем халате. Видно, ей здесь иногда кое-что перепадало.
…Отчего умер Козырицкий, спрашивал себя мастер? Историки шахмат полагают – недоедание, постоянные лишения, чахотка... Мастер думал иначе. Сердце, конечно же, сердце. Столько лет висеть на волоске в каждой партии... Какое сердце это выдержит? Всю жизнь, каждый день... И представилась ему почему-то паутина, и дождевые капли горят в ней, сверкают голубовато-желтыми огнями...
И мастер принял решение.


ТЕПЕРЬ ОНИ ПОМЕНЯЛИСЬ ролями. Уже мастер лез на рожон, атаковал лихо, не считая вариантов, по наитию жертвуя фигуры и пешки. Однажды он даже повторил ходы, сделанные машиной в третьей (или четвертой?) партии матча. И машина безжалостно расправилась с ним, точно так же, как он сам расправился с ней три месяца назад.
Мастер играл так, будто в него вселился мятежный дух Козырицкого. Но время шло, а он не замечал, чтобы его демонстративный романтизм как-то влиял на творческое кредо машины. Она продолжала действовать жестко и беспощадно. От нее веяло холодом.
Профессор, пришедший в синюю комнату с обычным своим визитом, бегло посмотрел бланки последних партий.
– Экспериментируете? – спросил он, внимательно взглянув на мастера. Мастер промолчал. – Ну, что же, на то и эксперимент. Но все это, по-видимому, зря.
– Как зря? – возмутился мастер. – А где же ваша пресловутая обратная связь? Где? – повторил он как можно более ядовито.
– Машина процеживает опыт в соответствии с заложенным в нее порядком приоритетов, – со странной ноткой вины в голосе отвечал профессор.
– А какой установлен порядок приоритетов? – притих мастер.
– На первом месте – успех, победа. Никакие ваши ухищрения, никакие ваши приемы машина не позаимствует, если они не ведут к выигрышу партии. Поглупеть машину вы не заставите. И все же я вам благодарен за то, что вы нам это доказали. Так что можете снова играть, как человек двадцатого века.
Мастер сидел с гримасой тихого страдания на лице.
– Прощу вас, не принимайте этого близко к сердцу, мастер, – с неожиданным сочувствием сказал профессор. – Так ли важно, какие шахматные принципы засели в электронном мозгу? Ведь это всего лишь машина, хотя и весьма совершенная... В шахматы должны играть люди… и будут играть люди, а не машины. Лично я в этом не сомневаюсь.
И профессор ушел. А мастер снова остался один на один с машиной.
Как он жалел, что ему не отпущено блистательного таланта! Ошеломить машину фейерверкам жертв, каскадом комбинации, разящих промежуточных ходов, – и одолеть ее, и унизить тот стиль игры и тот способ человеческого мышления, который она с такой готовностью позаимствовала! Заставить ее играть так, чтобы ею можно было восхищаться, а не испытывать перед ее мощью чувство почтения, граничащего с отвращением.
И все же мастер не сдавался. Оказалось, в нем дремал комбинационный дар, таился остроумный тактик, оказалось, он способен играть ярко и интересно, рисковать и не думать о возможном поражении. Но дремал в нем этот талант слишком долго. Даже собрав воедино всю свою изобретательность и все свое воображение, увы, сильно подсохшее за два с половиной десятилетия турнирной практики, одолеть эту чертову машину он не мог.
А значит, и не мог заставить ее играть по-другому. Машина – слепок с мастера «со сдержанным темпераментом» – была сильнее, чем одиноко метавшийся по синей комнате позднорожденный романтик.


...ИТАК, БУЛЬВАР ЗЕЛЕНЕЛ, с треском лопались почки, лезли вверх липкие, упругие листочки, проплывали мимо девушки, красивые первой весенней красой. Откуда-то с Кропоткинской тянуло едва уловимым сладковатым запахом свежего хлеба. Стоя, в расстегнутых плащах, творили свое дело доминошники, раскладывая костяшки на любовно оберегаемой от превратностей жизни, до блеска отполированной фанерке. Дальше, тоже на скамейке, в окружении десятка болельщиков, играли в шахматы черноволосый армянин в старомодном темном пальто с квадратными плечами и пожилой, очень худой человек со спадающей на лоб серо-седой челкой и папиросой «Беломор» во рту. Это были постоянные посетители бульвара, мастер видел их из года в год на одном и том же месте – и горбоносого Сурена, мощным торсом вырастающего из костылей, и нервного, изможденного курильщика с желтизной в лице (его имени мастер не знал), и Петеньку, молодого человека лет двадцати двух – двадцати трех, когда-то, очевидно, успевшего более или менее серьезно позаниматься шахматами, а теперь находившего отдохновение в игре с изрядно уступавшими ему соперниками.
Протиснувшись между зрителями, мастер вник в позицию: черные, имевшие короля и пешку на крайней вертикали, тщетно пытались выкурить из угла белого монарха, торчавшего перед пешкой и мешавшего ее триумфальному продвижению вперед. «Ничья! – неслось со всех сторон, – да ничья же, Сурен!» – и слышалось в этих словах оттенки и наивно-утверждающий, и иронический, и надменно-покровительственный… Но тот, кому они были адресованы, не поддавался и, бормоча что-то сквозь зубы, продолжал замысловатые маневры, топтался королем возле своей пешечки, в то время как его противник всячески выражал недоумение, и порывался встать, и делал вид, будто собирается смешать фигуры, и красноречивыми жестами взывал к публике. Наконец, черные смирились с неизбежным, и на доске снова расставили фигуры...
Где-то рядом, за стенами шахматного клуба, крутились-вертелись, скрипели жернова полуфиналов первенства Москвы. В далеком Монреале сражалась восьмерка супергроссмейстеров и шла погоня за лидером, и росло напряжение, и накалялись страсти. В газете писали о вступлении островов Гернси в международную шахматную федерацию. Но все это уже не волновало мастера, не будоражило, оставляло странно спокойным. И только чувство, похожее на запоздалую жалость к самому себе, и еще – на грустную зависть, какую-то нежную, платоническую зависть, шевельнулось у него в душе. Теперь он знал – никогда, никогда уже не принесут ему шахматы той светлой, спокойной радости, простой и не вполне даже осознанной, никогда не зажжется в нем та теплая, живая искра, что таилась в глазах упрямого Сурена, играющего в сквере со своими неизменными партнерами, – в часы, когда солнце окрашивает в прозрачный бледно-оранжевый цвет листья на деревьях, и землю между длинными предзакатными тенями, и лица проходящих мимо людей.



Петер Грик. Голова-машина. Илл. с сайта http://www.ng.ru


Еще несколько рассказов опубликованы в книге: Сергей Королев. Как я стал болеть за "Спартак". М.: АСТ, Олимп, 2008.
http://sergeikorolev.sitecity.ru/ltext_1503185512.phtml?p_ident=ltext_1503185512.p_1912031057
















































 
Rambler's Top100 Яндекс цитирования