На главную   Содержание
 
Ландшафты и тела: ушедшие миры советского спорта
 
Вихрастый, с носом чуть картошкой, –
ему в деревне бы с гармошкой,
А он – в футбол, а он – в хоккей...
Евг. Евтушенко


 
  
 
В один прекрасный день, когда уходящий XX век почти уже истаял, и приблизилась грань веков, которая всегда была в России тяжким временем, когда аббревиатура “СССР” уже подзабылась, а новых всеобъемлющих слов, могущих быть начертанными на космических кораблях, транспорантах и спортивных костюмах-олимпийках, еще не придумано, — останавливаясь, замирая, оглядываясь в круговерти радостей бытия и безотрадности выживания, мы вдруг обнаруживаем, что из нашей повседневной жизни как-то исподволь, не прощаясь, по-английски уходят не только многие привычные предметы и процедуры, но, теряя энергию и соскальзывая к состоянию энтропии, угасают целые маленькие миры... Например, исчезает мир хоккея, — не знаменитая ледовая дружина, утверждающая клюшкой, шайбой, локтем и бедром наше сознание национальной полноценности и свое собственное достоинство, — дружина как раз остается на стыке нашего родного спорта с мировым, — но весь остальной, домашний хоккей, всякие там “Химики”, “Торпедо” и “Крылья Советов”; до нас вдруг доходит, что матчи “Спартак” — ЦСКА не транслируются уже лет семь или восемь; и что куда-то испарился внутренний — советский — волейбол-баскетбол, и закатилось на периферию бытия катание фигуристов, которое мы некогда созерцали не реже, чем “Кабачок «13 стульев»”, ибо нельзя было пропустить ни чемпионат страны, ни Кубок, ни тем более первенство Европы или мира — программу произвольную (кто выиграл?) и программу показательную (род чистого, не отягощенного баллами и медалями искусства), не говоря уже о ежегодных наездах труппы звезд в Москву, — где это все? где тройные аксели и двойные тулупы? где тодесы и вращения в лидуле? где слезы после нежданного падения и знаменитая слеза-на-пьедестале? и не сон ли это был? — канули рисковые полеты и воспарения надо льдом в Лету и череду лет; и, приглядевшись, замечаем мы также, что нет более юных гимнасток, ни тоненьких, с длинными полудетскими ногами, чуть похожими на ножки циркуля, рассекающих воздух словно бы вынутой из косичек лентой и художественно продевающих себя, бескостных и бестелесных, в цирковой обруч, ни маленьких, гуттаперчевых, отчаянных, вытворяющих обратный фляк на бревне и вертушку на 740 градусов, перелетая с верхней жерди на нижнюю; и, стало быть, никогда уже комментатор, чувствуя себя дедом Морозом, осыпающим подарками всех без исключения, не скажет нам, захлебываясь от восторга, как некогда Аркадий Галинский: “Смотрите, это будущая звезда, это Оленька Корбут!”; и, понятно, давным-давно уже нет никаких Схенков — Феркерков — ван дер Грифтов, нет сверкающего ненашим блеском искусственного льда, и нарядной шумной публики в оранжевых, красных и желто-синих куртках (и ни одной шубы или дубленки), — все это в прошлом, в далеком прошлом, там же, где первая, вторая и третья любовь, зачеты по истории КПСС, работы на овощной базе и дешевая, но в целом пригодная для еды колбаса, — выпало из жизни, отпало, отшумело, отлетело, стало вдруг неинтересным; вот только футбол остается постольку-поскольку, обескровленный и какой-то провинциальный, хотя бы даже и московский, — самосохранился, выжил дорогой ценой, сдавая за большие деньги лучших на Запад, в итало-испанскую бундеслигу и единодушно, командами и клубами, поддерживая действующего президента в лихую годину всенародных выборов; да процветает, под сенью все тех же кремлевских сонных орлов, теннис, пестуемый Тарпищевым Шамилем Энверовичем, у которого, помимо весьма приличной крученой свечи, что общеизвестно, открылась вдруг масса организационных талантов.
А выглянув во двор, где борта хоккейной коробки давно уже растащили и, возможно, спалили в печурках, обогревая холодные летние домики на шести сотках, или же повыломали и побросали на землю, обеспечивая подходы к отрезанным глубокими, почти миргородскими лужами родным подъездам, или просто повыбили ногами, так, забавы ради, устанавливая на психомоторном уровне стереотипы созвучного эпохе убойного движения ногой; и обнаружив редкой ныне студеной зимой, что на улице ребятишки уже не долбают литой черной шайбой несчастную бочкотару, да и самой бочкотары, эманации тонкой, но в сущности неоструганной тарной дощечки, давненько не видно, все больше какая-то пластиковая фигня, хотя какое это имеет значение, если молочных бутылок тоже нет; и припоминая, как покойно стало ходить нынче по тропинке через заросшее бурьяном футбольное поле уютного стадиончика, что на той стороне дороги, в глубине, между домами МВД, КГБ, и МИДа, — идешь и любуешься резвящимися в районе центрального круга собачками, и отдыхаешь душой вместе с их солидными хозяевами; и стирая пальцем пыль с собственной теннисной ракетки и обнаруживая, что на ней, от сухого комнатного воздуха и длительного неупотребления, полопались струны, нежная, чувствительная бычья жилка, — начинаешь понимать, да что там, отчетливейшим образом понимаешь, что родной советский спорт — закончился, вместе с советской эпохой, хотя, может быть, чуть позже, и начался спорт какой-то иной, послесоветский, и, похоже, при помощи тех же самых мяча, шайбы, сетки и прочего лепятся, организуются совсем иные тела и возникают совсем иные пространства, в то время как некоторые кормящие (вспомним Льва Гумилева) ландшафты советского спорта, напротив, ушли в небытие, унеся с собой свою простоту и определенность...

1. Футбол. Праздник для народа

Советский спорт начинается с футбола — это достаточно очевидно. Не столь очевидно то, что укоренение футбола в качестве одной из ценностей того или иного народа и составляющей его образа жизни связано с такими фундаментальными понятиями, как типология ландшафта, организация пространства, способы и типы его колонизации и т. п. Впрочем, это верно не только по отношению к футболу: долгое время любой вид спорта утверждался и “социализировался” у нас через ландшафт, включаясь в абстрактное, аналитическое социокультурное пространство — но одновременно и в реальное, зримое, естественное пространство. И лишь с развитием техногенной цивилизации и появлением искусственных ландшафтов и сооружений (дворцы спорта, трассы для вело- и автогонок, рукотворные каналы для соревнований по гребле и водному слалому и т. п.) зависимость между спортом и естественной природной средой постепенно размывается.
Футбол также развивался (во всяком случае, в советское время) в контексте определенным образом организованного пространства власти, пронизанного ее силовыми линиями, стянутого воедино определенной технологической структурой, хотя, как уже было сказано, в то же время адаптировался пространством в традиционном понимании, географическим пространством, пространством-ландшафтом.
Известно, что на своей родине, в Англии, футбол (вернее, игра, ставшая первоосновой футбола и регби) когда-то зачинался вблизи пастбищ, в сельской местности, in the countryside (вспом-ним здесь знаменитые огораживания, позор английской истории, сгон крестьян с земли и превращение ее в пастбища, словом, хрестоматийное “овцы съели людей”); не случайно, что и мяч для этой игры делался из тушки ягненка (регбийный мяч-яйцо унаследовал эту традиционную форму). У нас же механизм распространения футбольной эпидемии был иным: от морских портов, прежде всего, Петербурга, Одессы, Батума (где обретались британские моряки и немало подданных Соединенного Королевства, занятых службой на берегу), во все более и более отстоящие от моря крупные города, а оттуда в промышленные пригородные зоны, и лишь в последнюю очередь, глухой и вялой инерцией, — на зеленые луга и поляны. Хотя, как мне кажется, футбол на селе по настоящему у нас так и не привился (не вполне ясно, по каким причинам, скорее всего, в виду общей нерасположенности сначала просто крестьянства, а потом колхозного крестьянства к спорту как таковому, что связано с какими-то базисными структурами сознания) и так и остался городской забавой.
В этом смысле карта офутболивания России представляла собой полную противоположность карте колонизации географического пространства России, колонизации, которая развивалась из геополитического центра на украйны империи, на Север, Юг, в Новороссию, на Кавказ, в Сибирь, на Дальний Восток и Сахалин, — и типологически совпадала с картой американской колонизации, где движение осуществлялось от побережья в глубь страны...
И еще одна особенность дореволюционного футбола: некоторые авторы подчеркивают, что на рубеже XIX—XX вв., то есть на заре российского футбола последний распространялся в первую очередь в привилегированных слоях населения, доступ в спортивные клубы рабочим и крестьянам был затруднен высокими членскими взносами, а вступление в какой-нибудь кружок влекло за собой непосильные для трудового человека расходы, поскольку спортивный инвентарь продавался в магазинах втридорога и считался едва ли не предметом роскоши. (А.С.Перель. Отечественному футболу 60 лет. Материалы для пропагандистов и агитаторов. М., 1958 — есть в моей библиотеке и такая книжица...) Я же подозреваю, что в этих клубах состояли люди не столько богатые, сколько определенным образом ориентированные, прежде всего российские англоманы, с энтузиазмом примерявшие на себя роли голькиперов (гольманов), беков, хавов, форвардов... В то же время и в Петербурге, и в Москве на рабочих окраинах появлялись “дикие” команды, возникали сами собой, без всякой связи с официально зарегистрированными спортивными кружками, как сорняк на футбольном поле. В контексте наших размышлений это означает, что в дореволюционной России футбол существовал в двух типах ландшафта: первый представляли зеленые зоны в городских парках и традиционные дачные местности (например, в Петербурге — Петровский и Крестовский острова, зона Царское Село — Павловск), второй — пустыри на промышленных окраинах.
Пустырь — это стык промзоны и жилых массивов, выросших возле нее, будь то бараки или многоквартирные дома.
В моей библиотеке имеется достаточная редкая книга — “За-писки футболиста” Георгия Федотова, выпущенная в 1952 году, и вся первая часть книжки, где знаменитый игрок рассказывает о своем детстве в подмосковном Глухове, пестрит выражениями: “пришли на пустырек”, “когда подсохнет наш пустырь” и т. п.; некий детский тренер даже сформулировал принцип: “в школе отстал, на пустырь лучше не приходи”. Братья Старостины провели лучшие годы футбольной юности на пустыре, именуемом Горючкой, ничейном пространстве, зажатом с трех сторон задними стенами домов. Название это связано было с тем, что пустырь этот был облюбован уголовной братией, кучковавшейся в окрестностях Грузинских улиц и Тишинского рынка. В силу этого обстоятельства любое здание, возводившееся на этом пустыре, неизменно сгорало. И только создание спортсменами-энтузиастами футбольной площадки с самыми настоящими воротами и мощными, как было тогда принято, квадратного сечения штангами смогло “социализиро-вать” это криминальное пространство.
Знаменитое Ширяево поле, долгое время основная база подготовки московского “Спартака”, — это, в сущности, та же Горючка, тот же пустырек, и кстати, в первые годы века Ширяевка еще именовалась Сокольническими пустырями.
Правда, в процессе урбанизации пустырь в прямом смысле этого слова, пустая, ничем не занятая земля, обратился в пустырь заасфальтированный, будь то подступы-подъезды к жилым кварталам или покрытая асфальтом так называемая школьная спортивная площадка (так называемая — в силу несовместимости понятий асфальт и спорт).
Асфальт как тип покрытия породил и новый тип ландшафта — искусственный, безликий ландшафт, пустое пространство. Или же спрос на подобного типа ландшафты породил асфальт, не знаю... Ребята из нашего дома (и я в их числе) гоняли мяч не во дворе (где какой-то жэковский идиот засыпал толстым слоем песка волейбольную площадку, ставшую после этого непригодной как для волейбола, так и для чего-либо еще; эта площадка как бы загодя, за десятилетия, предвосхищала появление того, что сейчас именуют пляжным футболом/волейболом), а на обширном заасфальтированном пространстве между домом и маневровыми путями на подъездах к Белорусскому вокзалу, близ станции Беговая. На пропесоченной же площадке (окруженной почему-то трехметровой проволочной сеткой) играли в футбол зимой, по снегу — хотя, впрочем, порой и весной и осенью, естественно, по щиколотку утопая в песке...
Удивительно, но удар, произведенный в пределах пустыря как разновидности физического ландшафта — иной, нежели на стадионе; пустырь отличается от поля тем, что не имеет края; поле-пустырь не то что сливается с ландшафтом, оно и есть сам этот ландшафт, часть бесконечного пространства, поглощающего энергию удара, обращающего ее в никуда. Мяч улетает далеко за ворота, к жилым домам или стенам заводского корпуса, или к забору больницы, или к фургончикам у стройплощадки, и там продолжается игра; пространство не упорядочено, не стратифицировано, местонахождение ворот условно, и можно с равным основанием представлять, что игра идет за воротами или что ворота установлены посреди поля... Безоглядность удара подвергается сомнению; неудачный удар становится наказанием для ударившего, и он сам вялой рысцой поспешает за улетевшим незнамо куда мячом...
Если продолжить разговор о микропространствах, о локальных пространствах, о типичных ландшафтах, оказавшихся пригодными для футбола, то следует отметить, что в России самой благодатной почвой для него оказалась такая специфическая пространственная и социальная структура, как городской двор.
Дворовый футбол в России — это также игра в неокультуренном, хотя, быть может, уже не столь “естественном” ландшафте; “поле” здесь (как и на пустыре) не имеет пределов, опять-таки гоняют мяч за воротами, играют с отскока от заборов, деревьев, стен домов, сараев или гаражей... Забавно, но в этом наш дворовый футбол походит на аристократический гольф, где ландшафт — лужайки, песчаные проплешины, кустарник, лесочек, болотце, даже мелкая речушка — необходимые атрибуты пространства, в котором протекает игра. Причем, часто случается, что поля (или, что вернее, ландшафты) для гольфа создаются или, по крайней мере, “дово-дятся” искусственно, потому что пространство игры должно быть всеобъемлющим, включать различные природные объекты, а в естественном ландшафте чаще всего чего-нибудь да недостает, например, есть замечательные зеленые лужайки, но нет вязких, покрытых песком участков, есть лесок, но нет подходящего болотца, которое могло бы всосать посланный корявым ударом мячик...
Правда, все те естественные препятствия и ловушки, придающие каждому полю для гольфа индивидуальную, совершенно неповторимую физиономию, в наших городских дворах имеют искусственное происхождение; я вспоминаю, как в 50-е годы у нас на Песчаной улице ребята играли в футбол на “котйлке”, то есть на крыше расположенной во дворе огромной котельной; эта крыша по площади сопоставима была с небольшим футбольным полем и, словно для удобства играющих, окружена по краю подобием балюстрады... В сущности, подростки, играющие в мяч на крыше “котйлки”, — это тоже самое, что птицы, которые вьют гнезда в жерле пушек или в шахтах баллистических ракет, это знак вытеснения естественного искусственным и последующего превращения этой искусственности в суррогат естественности...
В иных странах иные ландшафты по-иному адаптируют знакомые нам игры. Например, на атлантическом побережье Бразилии, где на горных склонах, спускающихся к океану, лепятся тысячи и тысячи фавел, проще говоря, хибарок и где нет ни дворов, ни даже мало-мальски заметных свободных пространств, пригодных для игры с мячом, футбол культивируется на пляжах. Пляж — это узкая полоса между перенаселенной жилой зоной и еще не присвоенным человеком полностью океаническим пространством; это пространство игры, пространство отдыха в чистом виде; притом оно, это пространство, по своему рельефу, покрытию не очень приспособлено для игры в футбол: песок — вязкий, бегать по нему значительно тяжелее, чем по траве или даже асфальту; кроме того, песок забивается в обувь, и потому песчаное покрытие пляжей располагает к игре босиком... Впрочем, для бразильских мальчишек, привыкших жить босиком, это не проблема... Естественно, в Рио или Сан-Паулу другая эстетика и другая техника футбола, чем в Лондоне, Мюнхене или даже Буэнос-Айресе...
Только в фигуре стадиона ландшафтные различия снимаются, хотя стадион — это также некая ступень становления ландшафта. Вполне возможно проследить происхождение стадиона из ландшафта через промежуточные, переходные стадии. Так, стадион “Вилла Парк” в Бирмингеме был раньше полем для скачек. На террасе ливерпульского “Энфилда” еще несколько десятков лет назад выгуливали коз. Стадион “Динамо”, как говорят, некогда использовался для мотогонок, а предпространством мотодрома обычно является все тот же пустырь...
Переход из естественного ландшафта — пустыря — в рафинированный ландшафт стадиона часто оказывается шоком. Вспоминаю, как в середине 60-х на стадионе Юных Пионеров мы играли на настоящем поле (том самом, где в 80-м году проходил олимпийский турнир по хоккею на траве) матч на первенство школы: кажется, 7-ой “А” против 7-го “Б”... Играли полулегально, печенкой ощущая смехотворность своих претензий на то, чтобы топтать настоящее поле с настоящей травой, и чувствуя, что в любую секунду может явиться местный Гаврила, который нас с поля попрет... Против ветра мяч не летит — огромное открытое пространство... Что и как забили в твои ворота, с чужой половины поля толком не видно... Ворота — огромная и страшная черная дыра... (Кстати, в упомянутой выше книжице Г.Федотова говорится: “В первый раз на настоящее футбольное поле я вышел, став учеником ФЗУ”. Я подумал: неужто я оказался на настоящем поле раньше великого футболиста? в более нежном, так сказать, возрасте? Но тут же прочитал: “Случалось, правда, и раньше забираться на стадион. Но это были, так сказать, незаконные выходы...”)
Стадион имеет множество смыслов в контекстах культуры; скажем, здесь не только естественный ландшафт начинает превращаться в искусственный, но, если хотите, культура превращается в цивилизацию. И, что не менее важно, — если рассматривать стадион в контексте отношений власти, то он является частью властной машины, создающей и воссоздающей коллективное социальное тело и растворяющей в этом теле индивидуальность, машины, синхронизирующей эмоции тысяч людей и формирующей поле коллективных аффектов.
В довоенном СССР было “канонизировано” всего два вида спорта: футбол (вспомним фильм “Вратарь”) и бокс (фильм “Пер-вая перчатка”). И не случайно на Красной площади с благословения генерального секретаря комсомола Косарева и в присутствии на трибуне мавзолея самого товарища Сталина московские спартаковцы играли именно в футбол.
Но что общего у футбола с боксом (популярность которого в СССР, надо думать, связана и с исконной русской традицией кулачных боев)? Кроме того, что и тут и там “нужна сноровка, закалка, тренировка”? Общее, между прочим, то, что футбол (как и бокс) строится на ударе как на определенном типе соприкосновения со снарядом для игры, мячом, — в противоположность, например, броску (баскетбол, гандбол) или захвату (регби). В ударе содержится определенный потенциал агрессии. Конечно, генетически этот потенциал содержится и в броске. Ведь трудно сказать, что пришло раньше: удар (рукой, кулаком, лапой, превращающейся в руку, палкой/дубинкой) — или бросок (камень, дротик, копье)... Но в нашем XX веке удар — это откровенно агрессивное действие, а бросок — нечто нежное, едва ли не ласкающее снаряд...
Футбол уникален и в ином отношении. Это, кажется, единственная игра с мячом, где не задействованы руки — и где голова используется как орудие удара. Конечно, о некоторых игроках тренеры говорят: “У него светлая голова”, но светлая голова — у некоторых, а бить головой по мячу и подставлять ее, единственную, под пробитый чьей-то могучей ногой мяч — приходится всем. Именно в футболе удар становится абсолютным телесным актом, стирающим различия между отдельными органами.
В СССР, как известно, спорт первоначально был объявлен буржуазным предрассудком — ставка была сделана на физкультуру как на средство укрепления коллективного здоровья народа и предармейской подготовки молодежи. Это было естественно для общества, возникшего из идеи классового антагонизма и потому до предела милитаризованного. Значки ГТО и БГТО красовались на груди рядом со значком “Ворошиловский стрелок”. И те спортивные игры, которые признавались, дозволялись или даже культивировались в довоенном СССР, должны были соответствовать общей парадигме советского физкультурного (затем спортивного) движения.
Спорт включался в контекст коллективистской милитарной культуры; если на Западе, в Европе, в Англии он долгое время был единоборством джентльменов, рискованным, небезопасным для здоровья, но индивидуальным занятием, и истинный спортсмен не должен был ждать от спорта ничего, кроме острых ощущений (скачки, бокс, поло), то в советском пространстве спорт стал способом приуготовления индивида к некоей высшей и непременно общей цели. Цель требовала предельной дисциплины, умения бороться не только с обстоятельствами, но и с людьми, людьми-на той-стороне, умения подчиняться и растворять себя, единицу, голос которой тоньше писка, в массе. Поэтому, кстати, и не привилось у нас широкое понимание спорта как любого “азартного” способа времяпрепровождения, от футбола и крокета до рыбалки и верховой езды (для англичанина все это и объединяется словом sports).
Кстати, рудименты антибуржуазности довольно долго тяготели над нашим спортом и даже проявлялись внутри того или иного вида. Вспомним хотя бы неисчислимые мучения, которые причинил нашим футбольным командам такой незамысловатый прием, как “искусственный офсайд”. Как это ни забавно звучит, но искусственный офсайд — это полноценная эманация правового государства, проявление “буржуазного права”. Он зиждется на одной фундаментальной предпосылке, совершенно чуждой советскому менталитету: вере в приоритет права и принципиальную реализуемость закона. Ибо, если не верить абсолютно и сразу в то, что судья, застигнув игрока в офсайде, непременно махнет флагом и не даст забить или же не засчитает гол забитый, то и прием этот нет смысла применять. Наши же, долго считавшие, что право — это буржуазная выдумка, футбольное поле — это место, где выявляется преимущество одной социальной системы над другой, а футбольный судья, в зависимости от того, какую страну он представляет, находится по одну из сторон железного занавеса, такие штуки не практиковали — и напрочь выбивались из колеи, когда их применяли другие.
Более того, спорт в СССР стал не просто средством подготовки потребного власти человеческого материала — он стал способом самоутверждения власти. И это самоутверждение происходило через тело человека — вернее, через создание коллективной телесности, коллективного тела. Это тело обречено было стать частью глобальной рабочей мегамашины, производящей котлованы и каналы, эти пирамиды утверждающего себя социализма.
Поэтому в советское время в советском пространстве доминирует хорошо знакомое нам поджарое, голодное, мускулистое, приспособленное к изнурительному труду тело. Оно создается, закаляется, выковывается многочасовыми физическими упражнениями на катках и пустырях, а затем на плацу и в казармах, хотя по большому счету порождается невидимым метафизическим ландшафтом, чередой различного вида котлованов, новым пространством бездушной технологической рациональности, предъявляющим спрос не просто на определенного рода индивидуальные тела, но на физические тела, могущие быть превращенными в единое коллективное тело и инвестированными в глобальные проекты власти...

2. Волейбол. Организованный коллективизм

Мне трудно судить о том, где и как играли в волейбол до войны. Смутно помню — в середине 50-х играли в Серебряном Бору, совсем недалеко от воды, над обрывистыми песчаными берегами, почти “вдоль обрыва по-над пропастью”. Но в послевоенные годы мне практически не приходилось видеть, чтобы в волейбол играли в московских дворах. Футбол — да. Хоккей с шайбой (чаще всего мальчишки без коньков, разбивающие шайбой деревянные ящики, подобранные возле продовольственных магазинов) — сплошь и рядом. Чуть позже бадминтон — с ракетками, но без сетки — это тоже сколько угодно. Что еще? Вот домино... Волейбол же культивировался в двух пространствах: спортивный зал и/или разного рода дома отдыха, санатории, значительная часть которых населялась тогдашней партийно-хозяйственной номенклатурой, руководящими работниками второго и третьего эшелона, потому что высшая элита жила на суперзакрытых госдачах, и чем она там занималась — это мало известно, хотя понятно, что за забором госдачи, где живет семья одного члена политбюро или секретаря ЦК или министра, двух волейбольных команд не наберешь...
Таким образом, волейбол оказывается вытесненным из открытого, общедоступного ландшафтного пространства (хотя все же освоенного властью) в специфические пространства, где функционирует собственная инфраструктура власти — или же перемещается в искусственную, внеландшафтную среду спортзала, среду универсальную и, можно даже сказать, космополитическую. (Кстати, пляжный волейбол, ставший столь популярным в последние годы, являет собой пример своего рода возвратного движения, вновь вписывающего игру в естественный ландшафтный контекст).
Эту трансформацию понять несложно: действительно, волейбол требует более культивированного пространства, чем футбол. Пустырька, плешки, покрытых шершавым асфальтом подступов к жилым домам — недостаточно. Взять хотя бы волейбольную сетку — ее же не оставишь на ночь во дворе: рано или поздно снимут... А на территории дома отдыха сетка может висеть все лето — и ничего... Так что волейбол мог развиваться только в достаточно контролируемых зонах.
Даже звездный час нашего волейбола не вернул ему статус игры народной. Под этим звездным часом я имею в виду тот волшебный миг в середине 60-х, когда Инна Рыскаль, Людмила Булдакова и их подруги не где-нибудь, а у нас на глазах обыграли тогдашних чемпионок, японок, до того долго мучивших нас знаменитой планирующей подачей, после которой мяч или прилипал к рукам или отскакивал от них совершенно непредсказуемо, и разными другими азиатскими штучками... Было это, как сейчас помню, в переполненном Дворце спорта в Лужниках, я тоже сидел в этот день на трибуне...
Интересно: Хрущев охотился, плавал, играл в бадминтон с Дином Раском — а партийные и комсомольские функционеры низшего и среднего звена (и возраста) играли в волейбол. Брежнев охотился, болел за футбольный “Спартак” — а они все равно играли в волейбол. Дачные поселки управления делами ЦК соревнуются, почти как трудкоммуны в 30-е годы, болшевская против люберецкой, — и здесь есть мужские команды, и юношеские, и женские, и чуть ли не мальчиковые — но не футбольные, а волейбольные.
В чем истоки такой специфической, внутрикорпоративной популярности? Это до сих пор не вполне ясно. Можно предположить, что потенциально волейбол, как и любая спортивная игра, если в нее играть серьезно, выкладываясь, — занятие изнуряющее, выматывающее. Как изнурителен настоящий бадминтон, пинг-понг, теннис... Но волейбол имеет определенную потенцию превращения динамики в статику: на волейбольной площадке одновременно находится шесть человек (по одну сторону сетки) и здесь кто-то один (другой, третий) может, играть, практически стоя на месте. Хотя и потеть на солнышке. Это бесценное свойство игры с точки зрения людей, чье рабочее место — за столом, у телефона, и чья подвижность, прыгучесть, координированность, реакция утрачиваются — а потребность в эмоциональной разрядке растет.
Кроме того, волейбол, как и футбол и прочие коллективные забавы, создает возможность диффузии ответственности: это в сущности калька процесса руководства как такового, где ответственность — коллективна, а система — безответственна. Но, в отличие от футбола, волейбол является бесконтактной игрой, позволяющей избежать столь нежелательных в однородной, иерархически организованной номенклатурной среде конфликтов, связанных с прямым телесным контактом (чего трудно избежать в футболе).
Наконец, дачный волейбол создавал новый тип спортивного (или псевдоспортивного) тела, он легитимировал тело начальственное, белое, несколько дряблое, с жирком, наливающееся краской от напряжения уже непривычной физической нагрузки, усугубляемой летним зноем или духотой зала... Тело, из черной “Волги” извлеченное, к столкновениям не приуготовленное, но стремящееся выглядеть мужественно и сохранять видимость преемственности со спортивно-милитарно-трудовым телом 20-х — 30-х годов.

3. Канадский хоккей. Преодоление изоляции

Утверждение хоккея с шайбой в нашем отечестве было очень примечательным и своеобразным процессом. И это не просто стандартные, дежурные слова (действительно, какой процесс не был своеобразным, сложным и т. п.?) Все дело, однако, в том, что в СССР тот вид спорта, который сегодня именуется хоккеем, не так давно назывался хоккеем с шайбой, а лет тридцать-сорок назад — канадским хоккеем, в отличие от нашего национального вида, игры на льду с маленьким мячом, именовавшегося хоккеем русским.
До середины 40-х никто у нас в стране о канадском хоккее, в сущности, представления не имел. Хотя еще в 1932 году наши сыграли матч с немецким рабочим клубом “Фихте” на Землянке (стадионе им. Астахова на Земляном валу в Москве) — тогда, получив непривычные клюшки, кто-то спросил: “А с этими зубочистками что будем делать?” Году, кажется, в 1938-м на стадионе “Динамо” собирались на тренировки по канадскому хоккею студенты инфизкульта. Об этом событии была даже заметочка в “Вечерней Москве”. И это, пожалуй, все. Где-то разыгрывались чемпионаты мира, кто-то выигрывал Олимпиады, четыре американские и две канадские команды уже составили Национальную хоккейную лигу — а у нас все еще брали (или крали) дуги от конской упряжи, распиливали, обтачивали — делали клюшки с круглым крюком, и со страшной скоростью носились по огромным ледяным полям (о которых в Канаде и представления не имели), и, поднимая причудливо изогнутые колотушки до плеча, били нещадно по оранжевому мячику, и горя не знали...
В русский хоккей играли на залитых водой футбольных полях, на пустырях, а также на льду замерзших естественных водных бассейнов, рек, прудов и т. д. Так, Всеволод Бобров стал “Боб-ром” — и приобрел неподражаемую манеру перебрасывать клюшку из одной руки в другую — на бочбге, затянутой льдом старице Финского залива, близ Сестрорецка (это слово, кстати, обращается в русском языке и в женском и в мужском родах — и поэтому ударения “на бочбге” и “на бочагй” имеют равное право на существование).
В трудные времена, когда сложно было заливать лед специально, все-таки продолжали играть на льду естественных водоемов. Скажем, зимой 1941/1942 года в Москве было сыграно несколько матчей на Патриарших прудах (где, по свидетельству Андрея Старостина, некогда проходили забеги лучших столичных конькобежцев и где до войны на матчах хоккеистов появлялся порой даже сам Берия) и на льду известного прудика возле Новодевичьего монастыря.
В русский хоккей играли 11 на 11, как в футбол. Да это в сущности и был зимний эквивалент футбола и до некоторых пор, во всяком случае, до начала 50-х, в большой футбольный и маленький плетеный мяч играли одни и те же люди (они же начинали играть и “в шайбу”). Потом эпоха универсалов закончилась, пути-дороги футболистов и игроков в хоккей разошлись. Не уверен на сто процентов, но, кажется, [великий] Бобров так и остался единственным нашим спортсменом, принимавшим участие как в зимней, так и в летней Олимпиадах (1952 год — футбол, 1956 год — хоккей с шайбой).
Впрочем, с неменьшим основанием можно назвать футбол летним эквивалентом русского хоккея: как-никак футбол — это то, что принадлежит всему миру, а русский хоккей — только наше, исконное. Причем эта исконность связана с серьезными климатическими факторами: в Европе (кроме Скандинавии) — слишком мягкая зима, чтобы можно было культивировать игры на огромных ледяных пространствах естественного происхождения; искусственные же катки формата футбольного поля — дороговаты. И эти естественные ограничители в значительной степени предопределили то, что Европу покорил именно канадский хоккей, игра, которую можно культивировать на сравнительно небольших крытых искусственных катках...
Искусственный каток с площадкой для хоккея с шайбой наши впервые увидели в 1945 году, во время знаменитого турне московского “Динамо” в Англию, когда, завернув на стадион “Уэмбли”, лучшие наши футболисты — и одновременно корифеи хоккея с мячом Михаил Якушин, Василий Трофимов, Всеволод Блинков, Николай Дементьев, Всеволод Бобров попросили у хозяев непривычные клюшки и целый час тренировались на искусственном льду, немало удивив случайных зрителей блистательным владением коньками. Позже, в начале 50-х, когда в стране еще не было искусственного льда, пригодного для работы “шайбистов”, ЦДКА, ВВС и “Крылья Советов” отправлялись ранней осенью в ГДР, где в Берлине, в “Зееленбиндер-халле”, на базе холодильных установок крупного мясокомбината был создан каток с искусственным льдом.
Подобный симбиоз спорта и производства не был, кстати, порожден чисто социалистической тягой к экономике, которой надлежит быть сугубо экономной: в 50-е годы даже чемпионаты мира проводились на искусственных катках, оборудованных на базе гигантских холодильников (например, в западногерманском Крефельде).
Канадский хоккей принес с собой вещи, в прежнем, нашем, родном хоккее немыслимые: например, достоверно известно, что Николай Пучков, ставший затем знаменитым вратарем, олимпийским чемпионом, едва стоял на коньках, — поначалу его вывозили на лед игроки, после чего он становился на колени и играл... В русском хоккее такого парня просто не подпустили бы к площадке. (Этот этап хоккейной карьеры Пучкова я уже не застал, зато хорошо помню, что вратарь одной из первых канадских любительских команд, приехавших в СССР, тоже играл, стоя на коленях; ЦСКА эпохи Локтева — Альметова — Александрова забило ему 16 или 17 шайб...)
Забавно, но канадский хоккей был завезен к нам без соответствующего “ноу-хау”; в частности, долгое время загадкой оставалось то, как можно поднять шайбу, бросить ее вйрхом; опыты в этой области были малоудачными; в итоге первые, довоенные еще инструкторы пришли к немыслимому выводу, что шайбе сначала надо придать вертикальное положение, ударив ее по краешку и перевернув на ребро, а уже потом — бросать. И лишь непосредственные контакты с игроками из Прибалтики после 1939 года показали, что дело это совсем простое и доступно даже десятилетнему ребенку... С ударом, кстати, таких проблем никогда не возникало...
Канадский хоккей не умещался в отведенном ему ограниченном (и к тому же врйменном) ландшафте, символом которого были площадка (тогда еще — даже не коробка) с низкими деревянными бортиками возле Восточной трибуны стадиона “Динамо”, возникавшая там после окончания футбольного сезона, или залитые на зиму теннисные корты на том же стадионе. Он нуждался в иных пространствах и иных сезонных (то есть временных) рамках.
Русский хоккей, при всем его размахе и удали, так и остался чисто национальным, “изоляционистским” видом — нигде, кроме России и Скандинавии, он не культивировался, чемпионаты мира долгое время проходили с участием четырех команд.
Отчасти будущность русского хоккея подорвало вхождение СССР в мировое олимпийское движение, означавшее — если рассматривать этот шаг в более широком контексте — прекращение продолжавшегося несколько десятилетий нашего социокультурного изоляционизма или, если угодно, цивилизационного одиночества.
Но окончательно отодвинуло русский хоккей на третий план пришествие телевизионной эпохи, ибо с усилением и, более того, гипертрофией роли электронных средств массовой информации жизнеспособными оказывались лишь “телевизионные” виды спорта и, напротив, сталкивались с тяжелыми и порой неразрешимыми проблемами виды, неважно смотревшиеся на телеэкране. Такова была участь русского хоккея: огромное — футбольное — поле, на нем — двадцать два человека, и маленький, едва различимый на экране мячик... А в футболе на том же поле, при том же количестве играющих — большой серьезный мяч, а в канадском хоккее при плоской, с кофейное блюдце, шайбе — совсем небольшая площадка (которую к тому же можно поместить под крышу) и всего десять игроков...
Короче говоря, спортивное начальство вложило в руки Боброву и другим асам футбола и хоккея русского клюшки с нелепым плоским крюком — и, само того не подозревая, открыло эру того самого Большого Хоккея, который вскоре станет предметом нашей гордости и чуть ли не символом превосходства социализма над капитализмом. А также могильщиком своего старшего, несовременного брата (известного теперь в мире как бенди). Это, правда, произошло не сразу после первой большой победы советского канадского хоккея (каковая под предводительством Боброва была одержана в 1956 г. на Олимпийских играх в Кортина-д’Ампеццо, — уже тогда национальным спорт не мог стать без телевидения), а после успеха на чемпионате мира 1962 года и последовавшего за ним великого десятилетия первой из наших непобедимых ледовых дружин.
Переход хоккея с шайбой с открытых стадионов под крышу привел к парадоксальному и в то же время закономерному побочному результату: искусственный ландшафт породил искусственное тело, уснащенную мощным защитным снаряжением фигуру с чудовищными плечами, символ невероятной мужественности. Эта искусственная оболочка уже начинала отделяться от тела, довлеть над ним, претендовать на самостоятельное существование.
Стоит заметить, что хоккей с шайбой был не единственным знаком трансформации социокультурных смыслов нашего спорта. Тогда же, в первой половине — середине 60-х начинается бум художественной гимнастики: Лилия Назмутдинова, Людмила Савинкова, Татьяна Кравченко становятся звездами, едва ли не более известными, чем звезды футбольные и хоккейные. В те же годы происходит бум гимнастики спортивной. Причем, если расцвет художественной гимнастики можно связать с первыми пришедшими победами, то триумф спортивной гимнастики начинается как бы вдруг, после многих побед, когда они, эти победы, стали обычным делом и едва ли не приелись. Начинается он с приходом нового поколения, наверное, с того памятного дня 1965 года, когда юная, ослепительно рыжая Лариса Петрик обыграла на чемпионате страны непобедимую доселе Ларису Латынину (забавно, но я почему-то вспоминаю фотографию победительницы на первой полосе... “Пионерской правды”). А уже потом были Людмила Турищева, Ольга Корбут, Нелли Ким, Зинаида Воронина, та безумно популярная, невероятно обаятельная женская сборная, — и миллионы людей, прилипших к телеэкранам...
Видимо, логично и естественно, что зигзагообразное, сложное и многотрудное движение нашего общества в направлении мировых ценностей и универсалий началось именно со спорта: все прочие феномены социокультурного пространства (одежда, музыка, кино) имели, с точки зрения верных сусловцев и зимянинцев, явственную и чрезвычайно сомнительную идеологическую окраску. Поэтому показывать чемпионаты по фигурному катанию дозволялось, а легализовать рок-н-ролл, “Битлз” и западный кинематограф было страшновато, как говорится, слабу. И я совсем не случайно вспомнил в этом контексте о фигурном катании, поскольку именно в нем наиболее ярко проявилась эта цивилизационная, интеграционная функция спорта.

4. Фигурное катание. Вестернизация восприятия

Льда, как и снега, в России, казалось бы, всегда было в избытке, но этот лед традиционно воспринимался как пространство, созданное, как и пустырь, для массового, народного, коллективного действа. Однако в какой-то момент происходит революция в восприятии льда — и он превращается из среды массового катания и русского хоккея (22 человека на поле одновременно) — в коробку для канадского хоккея, а конце концов — и в пространство для катания и тренировки индивида, одиночки.
Бум фигурного катания должен был иметь определенные глубинные истоки; он стал не столько знаком перехода от “простого” движения (как в скоростном беге на коньках) к “сложному” или проникновения в спорт эстетического начала (у нас даже очень простецкий болельщик прекрасно чувствовал красоту, например, футбола), сколько обозначил подступ к иному типу мышления.
Стоит напомнить, что поначалу фигурное катание представляло собой лишь вычерчивание геометрических фигур на льду, в сущности, то, что стало потом так называемой обязательной программой. Затем вычерчивание фигур отодвинулось на второй план, а главным стало перемещение по всей поверхности катка с прыжками и иными замысловатыми телодвижениями. Наконец, не так давно то, что спортивные комментаторы так любили называть “ле-довой геометрией”, вовсе было упразднено, и казалось бы, ушло из спорта. Но это лишь видимость: в действительности же след, рисунок, фигура-на-льду остались — только стали невидимыми.
Фигурное катание — это зрелище/спорт, где нет фиксируемых знаков телесного действия (они эфемерны, преходящи и фиксируются памятью как некие впечатления) — и нет однозначных, простых критериев оценки: голов, секунд, метров, килограммов... Этот вид основан на сложном движении — но сложность эта оценивается неочевидным, неоднозначным и небесспорным образом. Неочевидность и небесспорность — это те начала, которые в тоталитарном обществе — обществе одномерном, где была одна партия, одна идеология, единый экономический план и, в идеале, всецело контролируемое, планируемое и регулируемое существование всех социальных групп и каждого индивида, — мягко говоря, не приветствовались, чтобы не сказать более.
С другой стороны, фигурное катание — это, в сущности, сплошной искусственный офсайд, это спорт судейский, от судейства всецело зависящий. Долго время советское общество готово было воспринимать лишь спорт с простой, линейной, “материаль-ной” шкалой оценок. И лишь на каком-то витке своей эволюции оно оказалось способным воспринять нечто, не имеющее однозначного, одномерного выражения, воспринять качественно иной тип спортивного состязания.
Иное дело, что те, кто готов был растворить себя и свое сознание в сознании этой власти, которое, как сказал один известный философ, “хочет быть сознанием всех”, или призван был озвучивать это сознание на радио, телевидении и в газетах, не могли примириться с зыбкостью и неочевидностью новой шкалы оценок, — отсюда стойкое неприятие института судейства под известным лозунгом “наших бьют”.
Бум фигурного катания начался у нас после 1965 года. Помню приезд в Москву знаменитого Алена Кальма, человека, который, едва ступив на московскую землю, сделался любимцем публики. Да, это был кумир, идол, излучавший флюиды невероятного обаяния и получивший в ответ океан симпатий, сопереживания, а порой и обожания; все это можно сравнить, кажется, только с эпохальными гастролями в Москве Ива Монтана (выступлений которого мне, по молодости моих тогдашних лет, увидеть не довелось, но его шарм и обаяние передают даже кадры кинохроники). Помню всеобщее ожидание триумфа элегантного француза и роковой тройной прыжок, который Кальма рискнул сделать в произвольной программе, и то, как он, выходя из него, коснулся рукой льда, — и потому лишь второй, после Эммериха Данцера. Еще помнится совсем юная Габи Зайферт, занявшая тогда какое-то очень далекое, тришестнадцатое место. И трибуны, полные и очень неравнодушные и, я бы сказал, благодарные... Популярность фигурного катания, вероятно, стала неким симптомом оттепели после десятилетий сталинизма, хотя и симптомом несколько иного рода, чем вечера поэзии в Политехническом... Зазвучали позывные “Интерви-дения” на телеэкране. Имена вроде: Патрик Пера, Джон Миша Петкевич, Ондрей Непела, Ян Хоффман, Соня Моргенштерн, Пегги Флеминг, Катарина Витт, Джон Карри или: Белоусова и Протопопов, Пахомова и Горшков, Четверухин, Овчинников, Бобрин, Ковалев стали родными, они звучали в каждом доме, в курилке на заводе, в учреждении, в научном институте...
Когда я говорю, что это был симптом иного рода, я подразумеваю, что это был своеобразный знак вестернизации, погружения в мировую, западную, международную — назовите, как хотите, — культуру, что-то вроде черного кофе или колбасы салями. Западные мелодии, не допускаемые на наше радио, звучали в показательных программах фигуристов, а Белоусова и Протопопов и вовсе ошарашили начальство и публику разбойным рок-н-роллом “Rock Round The Clock”, знаменитым шлягером Билла Хейли аж из 1954 года...
Долгое время в Москве существовал один-единственный искусственный каток в Марьиной Роще. Потом появился каток на стадионе Юных Пионеров. Помню, в административном здании СЮПа (где помещалась и шахматная секция, в которой я занимался) на стене висели фотографии выращенных на стадионе чемпионов Союза: Татьяны Немцовой и Александра Веденина. Но даже в 60-е Елена Чайковская, молодой, начинающий тогда тренер, руководила своими воспитанниками, стоя у бортика в шубе, валенках и шапке-ушанке... Тем не менее с течением времени становилось все очевиднее, что соревнования того рода, который представляло фигурное катание, не вписываются в естественный ландшафт: новый, подлежащий своеобразному “раскодированию” тип движения и соответствующий ему “интеллектуальный”, аналитический способ оценки требовали и новой, искусственной среды, нового, искусственно созданного пространства.
Крытые искусственные катки возникают один за другим, и не только в Москве. Затем начинается что-то вроде психоза. Бабушки и мамы возят детей “на катание” через весь город и обратно. Этот бум охватывает самые различные слои общества — от министров до уборщиц дворцов спорта, от детей известных спортсменов до самой что ни на есть яйцеголовой интеллигенции.
Все это вместе взятое ознаменовало некоторое смещение баланса между коллективным и индивидуальным в не измененном еще радикально советском обществе, а также готовность власти признать подобное смещение — и одновременно перемещение центра тяжести на искусственный, не имеющий национальной физиономии ландшафт. Равным образом это означало реабилитацию тела, тела в современном понимании, включающем элементы эротизированной эстетики и отвергающем чисто функциональное восприятие человеческого тела как простейшей стандартной детали, неразличимого невооруженным глазом винтика мегамашины.

5. “Президентский теннис”

Теннис, в отличие от футбола и даже фигурного катания не имеет естественных корней в структуре российского пространства, в российском ландшафте — в отличие от Англии или Австралии, где до сих пор играют на травяных, сохраняющих обаяние естественности кортах. У нас же корты грунтовые, цементные (как в очень мною любимом рассказе Юрия Трифонова об играх в сумерках) или, не дай Бог, асфальтовые... Но даже там, на зеленых лужайках бывшей Британской империи, эта как бы естественная ландшафтная основа должна культивироваться — кто-то должен травку холить, лелеять, подстригать, убирая ее под самый корень, поливать...
Теннис, как и гольф, бейсбол, крикет, футбол, требует green field’ов, он требует грина (если использовать термин из развивающегося у нас в стране гольфа). А это не городское и даже не деревенское (в СССР полностью отданное под сельскохозяйственное производство) ландшафтное пространство. Требуемое пространство в состоянии обеспечить себе только верхние слои, аристократия (в Англии) или высший верхний и средний верхний класс (в Америке).“The green, green grass of home” — это органика, когда речь идет о доброй старой Англии и когда об этих лужайках поет, скажем, Том Джонс; но когда мы запускаем на всю катушку: “И снится нам не рокот космодрома, не эта голубая тишина, а снится нам трава, трава у дома...” и т. д. — это, извините, бесконечно далеко от символов русской природы, “то березок, то рябинок”, и представляет собой нечто вторичное, кальку, вольное переложение первичной — британской — попсы.
У нас, как это ни парадоксально, теннис долгое время сосуществовал на одном ландшафтном пространстве с исконно русским видом — хоккеем с мячом, да просто с катанием на коньках; катки заливали и на кортах стадиона “Динамо”, и на кортах спорткомплекса “Дружба”...
Теннис, как и футбол, это удар; но это особый удар; в отличие от футбола, он требует феноменально развитой мышечной чувствительности, тонкого ощущения мяча. Это удар чувственный. Это не футбол, где масса ситуаций, решаемых по принципу: чем сильней, тем лучше. В этом смысле, смысле тонкости ощущений, теннис отличается от футбола, как “Тройной одеколон” от “Шанели № 5”.
Долгое время теннис был занятием, страшно далеким от народа и выступавшей от его имени власти. Анна Дмитриева рассказала как-то забавную байку: в 1984 (кажется) году по нашему телевидению впервые транслировался Уимблдонский турнир. В связи с этим на телевидении происходил какой-то семинар, в котором участвовали широкие слои телевизионных работников. И после того, как Дмитриева, профессиональная теннисистка, объяснила им массу теннисных фокусов и несуразностей (например, почему так странно растет счет? почему подают по два раза?), один из участников сказал: “Самого главного мы так и не поняли: почему не свистит судья?..”
Новый статус теннис стал обретать с того момента, как им заинтересовалась высшая партийная, управленческая и прочая элита (если хотите, номенклатура): соблазн тенниса начинает одолевать ее, особенно в столице, уже с начала 70-х.
Естественно, речь идет об элите того возраста, когда ее представители еще способны держать ракетку и передвигаться самостоятельно по корту, то есть лет до 50—55-и. В геронтократической системе, каковой была советская система времен “застоя”, это был так называемый второй эшелон (ставший ныне первым) — начиная с ответорганизаторов и секретарей ЦК ВЛКСМ и вплоть до инструкторов и заместителей заведующих отделами ЦК КПСС...
Это было время, когда постсталинский, но все еще советский, коммунистический режим обретал респектабельность: английские и прочие спецшколы как грибы возникают в непосредственной близости от домов/кварталов, где проживает партийно-хозяйственная элита, начинается погоня за ученым степенями, а потом и за академическими званиями в партийном аппарате; пробуждается и невиданная тяга к теннису... Коллективистский и все-таки несколько плебейский волейбол начинает вытесняться несколько эгоистическим, а в потенции даже чуть аристократическим теннисом.
Можно было бы предположить, что дрейф наших лидеров от волейбола к теннису отразил процесс повышения ответственности людей-у-власти и вычленения индивидуальности из нивелирующей личность партийной бюрократической машины. В какой-то мере это так, но лишь в какой-то мере: заметим, что наши нынешние управляющие делами государства, как и их непосредственные предшественники, предпочитают теннис парный, то есть вид состязания, в котором выигрываешь всегда ты, а проигрывает партнер.
Вместе с тем в обществе, где появляется не только политика, но и профессиональные политики, волейбол с толкотней двенадцати человек на небольшом пятачке становится недостаточно респектабельным способом репрезентации. Поэтому иные деятели, пусть даже и страстно любящие волейбольное коллективное действо и неуютно чувствующие себя в малонаселенном пространстве теннисного корта, вынуждены тем не менее занимать руки теннисной нелюбимой ракеткой. Мне однажды довелось видеть, как один из лидеров нынешней левой оппозиции, заядлый волейболист, взял в руки ракетку и стал учился играть в теннис, — и все ради того, чтобы через два дня предстать перед камерой какой-то французской телекомпании, снимавшей о нем небольшой сюжет (собствен-но, за пару дней можно было лишь научиться кое-как отбивать мяч справа, что он и сделал)...
Забавно, но, кажется, еще в 1920 году Евгений Вахтангов, ставивший “Принцессу Турандот”, придумал ход — скипетр в виде теннисной ракетки, проницательно связав этот символ с властью. Точнее, это оказался тот самый случай, когда в шутке обнаружилась (как выяснилось впоследствии) изрядная доля правды. Конечно, административная карьера Шамиля Тарпищева — уникальна по высоте, которую бывшему спортсмену удалось взять, но не уникальна по типу. Хорошо помню, как некий тренер по теннису, обучавший премудростям игры многих представителей партийной элиты (кого-то из лидеров Олимпийского комитета, кого-то из тогдашних секретарей ЦК комсомола, первых и не первых замов отделов ЦК и менее именитых, но все же, по меркам тогдашнего нашего общества, совсем не рядовых товарищей) еще в 70-е годы, стал — после этого и по причине этого — начальником управления Спорткомитета СССР (естественно, курировавшего теннис).
Любое социокультурное явление следует рассматривать всесторонне и по возможности абстрагируясь от текущих политических страстей. Можно, конечно, говорить и писать, что сегодня в России теннис — официальная президентская игра, и широкие массы руководителей высшего ранга занялись ее в рассуждении того, что неплохо бы вдруг в один прекрасный миг оказаться на одном корте с президентом Ельциным или, на худой конец, уповая на то, что до президента рано или поздно дойдет молва о родстве душ (вспомним незабвенный рассказ О’Генри), и это так или иначе пригодится на тернистом карьерном пути...
Конечно, если оказывается, что президент — заядлый теннисист, то естественным образом появляется туча энтузиастов этой игры, в их числе и подхалимы, копирующие Самогу, но это проблема иного, и не социокультурного и даже не политического ряда. Справедливости ради надо сказать, что теннис сам по себе — это такое засасывающее занятие, такой наркотик, что большинство тех, кто взял в руки ракетку и выучился более или менее сносно попадать по мячу, скорее всего будет держать ее при любой власти и режиме и до тех пор, пока она не выпадет из слабеющих и холодеющих рук... Даже если президентом станет волейболист или (что менее вероятно) охотник или боксер... Хотя, как можно заключить из мелькавших в разное время по разным каналам сюжетов о небезызвестном турнире “Большая шляпа”, играют они очень и очень скверно, почти все...
Но что бы там ни говорили о “президентском теннисе” 90-х, не следует все же забывать, что генетически теннис — занятие наиболее вестернизированной части столичной партийной элиты, и в истоке нынешнего теннисного бума, связываемого с именем российского президента, лежит то, что когда-то не президент, и не глава столичных коммунистов, а первый, или, может, даже второй секретарь провинциального обкома взял в руки ракетку и приобщился к престижному занятию московских, порой несколько самоуверенных и высокомерных, товарищей...

6. Новые игры для “новых русских”

С шумом и катаклизмами закончилась большая полоса в развитии нашего общества и почти незаметно, без шума и выстрелов, но тем не менее столь же очевидно, завершилась эпоха советского спорта.
Спорт почти полностью изолировался от естественных ландшафтных контекстов — и, в значительной степени, от ландшафтов социальных. Самые-самые спортсмены переместились туда, где деньги, то есть, натурально, за кордон, за бугор, в европы и америки. Пришедшие к нам спортивные игрища — третья (после конца 40-х и середины 60-х) волна спортивного импорта — оказались порой столь же жестоки и агрессивны, как американское кино, но, в отличие от последнего, не сентиментальны. Милитарный социализм как будто в прошлом — но удар по-прежнему остается одним из культовых движений.
к) - то, что будет в заголовке окна броузера(Например, у этой страницы заголовок - "SITECITY.RU - город ваших сайПроцветают или надеются процветать, захватив для начала место на телеэкране, разные разности типа автогонок “Форму-лы?1”, гольфа, теквондо (тхеквондо? тхэквондо??), кик-боксинга, карате, тайского бокса, бодибилдинга, американского футбола...
А исконные, традиционные виды? Бокс — американский, баскетбол — НБА, хоккей — НХЛ. Лучшее, но чужое. Спасибо, родной наш доморощенный футбол пока держится на телевидении, но со скрипом и, похоже, прежде всего на жвачные деньги “Сти-морол”.
Между тем люди, входящие в новую (она же старая) правящую элиту, отводят своих отпрысков в теннисные секции и плавательные бассейны, оставаясь в этом отношении весьма консервативными. Что же касается “новых русских”, то если они и предпочитают кик-боксинг волейболу или фигурному катанию, то все же считают за благо оставаться здесь чистыми созерцателями, полагая, что появляться на ринге, где свободно можно получить удар ногой по лицу, пристало тем, кто иным способом не может заработать себе на жизнь, но никак не им самим и не их чадам.
Иными словами, спорт-зрелище как бы отделяется от спорта-занятия.
Новое может нравиться или нравиться. Мне, например, кажется, что надрывно жужжащая, мельтешащая “Формула-1” по телегеничности занимает место где-то между тараканьими бегами и гонками подводных лодок. Но есть вещи очевидные, вневкусовые, например, изменение и едва ли не исчезновение тела в пространстве новой спортивности. Мы видим, чту соревнуется, но не видим, кту соревнуется. Индивид, спортсмен, визуально воспринимаемая фигура перестает иметь значение. Тело перестает существовать. Важно перемещение некоей искусственной субстанции, под которой, как предполагается, сокрыто некое тело. В этом смысле болид “Формулы-1” — это тоже своего рода искусственное тело, над-телесная оболочка.
Сегодня процветает то, что произрастает на космополитических, искусственных ландшафтах. Подросло поколение детей, которые никогда, даже по телевизору, не видели, как играют в хоккей с мячом; если положить пред ними шайбу, задача — как бросить ее вйрхом — будет для них столь же неразрешимой, как для студентов инфизкульта конца 30-х. Волейбольные мячи лежат на полках магазинов — дети и подростки гоняют по улицам на роликах. С рюкзачками за спиной и жвачкой во рту. Подростки другого психологического типа — качаются, но как-то не думая при этом о предармейской подготовке. И то и другое уже не физкультура и спорт, а некий знак некоего, отдающего крутизной, стиля жизни, который юные индивиды хотели бы воспринять, — и пытаются убедить себя и окружающих, что уже восприняли, приобщились.
Телеологическое “измерение” советского спорта, очевидно, заключалось отнюдь не в достижении телесного совершенства отдельного человека или гармонии духа и тела, а в том, что занять свое место в общем строю, а при удаче и выделиться из общей массы, из бедных и сирых можно было, сформировав свое состоятельное физическое “Я”. Общественное самоутверждение индивида, в тех пределах, в каких оно вообще может осуществляться в жестком, предельно регламентированном макрокосме, происходило через-тело — так же как через-тело происходило и наказание индивида — пытки, казни...
Но на исходе XX века власть более не взыскует физического тела, могущего стать атомом тела коллективного. Возникают иные требования к телесности; этому обществу уже не требуется тело, которое выживает на пределе физических ресурсов, в непосильном труде, возводя пирамиды и котлованы власти. В обществе постсоветском, где реанимирован институт частной собственности и где происходит грандиозная свалка вокруг этой собственности, свалка с киллерами, коррупцией и выплеском накопленного за многие десятилетия потенциала подлости, появляются иные способы самоутверждения, не связанные с телесной активностью. Приличный счет в банке и инфраструктура индивидуального существования аналогичная структуре преуспевающего западного бизнесмена избавляют от необходимости заботиться о бренном теле. Вернее, о нем можно заботиться, но для себя — качество тела уже не является условием общественного статуса. И даже тренированное, спортивное тело, возникающее в этой ситуации, — это уже абсолютно не советское тело. Это или тренированное тело горячо любящего себя и следящего за своей формой и весом гражданина из мира бизнеса, вылепленное и отглаженное ежедневным бассейном и еженедельным теннисом, — или же накачанное тело бандита или охранника, для которого собственное тело является не залогом побед спортивных, а чисто профессиональным инструментом, орудием труда, а нередко и гарантией жизни как таковой.
Эти новые тела — холеное тело бизнесмена и накачанное тело человека-из-охраны (или из мафии — в данном случае это не суть важно) — воспроизводятся метафизическим ландшафтом, не всегда видимым за навязчивой повседневной реальностью. Иными словами, тело все более абстрагируется от естественных ландшафтов советского периода и даже от социальных декораций постсоветской эпохи. Новые тела возникают в складках и зазорах социальности, возникающих на месте исчезающих советских ландшафтов.


Александр Родченко. Дорогу Женщине. 1933.
Фото с сайта http://mdf.ru









 
Rambler's Top100 Яндекс цитирования